Магия моря
Однажды я оказалась в немецком приюте для стариков. Заведение блистало чистотой и уютом, на окнах цветы и занавески с рюшем. Из кухни доносился запах свежеиспеченных булочек. Несмотря на всю домашность обстановки чувствовалось дыхание смерти. Радушная по должности хозяйка вдруг отвела меня в сторону и показала связку белых конвертов.
Она стала говорить, что мы все когда-нибудь состаримся. Время постучится неожиданно в окно. Я посмотрела в сторону окна. Уже начинало смеркаться. Мне предстоит ночное дежурство здесь. «Да, время постучится, придут стужа и листопад. Тогда мы вспомним про старые письма, хранящиеся в шкатулке, ящике письменного стола, у доверенного лица. Приятно, когда поручают такую миссию», - продолжала хозяйка.
Я не понимала, о чем говорит фрау. Ее пухлые губы растянуты в гримасе умиления. Глаза-маргаритки щурятся. Она упрекает прошлое в безмолвии. Мне неловко, смотрю на отражение луны в окне. Серебряное блюдце уютно вписалось в раздвинутые шторки. Фрау рассказывает о монетах со стершимися знаками. Не понимаю немецкого! Сейчас она начнет читать Гейне. Наконец протягивает сверток, перевязанный розовой ленточкой. «Далекого детства мгновения» - с ее словами беру пакет и раскланиваясь, прячусь в глубине холла. Но фрау кричит:
- Переведите надпись! Наверное, это его фамилия?
Опускаю глаза и громко читаю «Владивосток». Хозяйка хлопает в пухлые розовые ладошки. Да-да! Герр Владивосток оставил сверток с письмами. Заберите его!
Уже не слушая, бреду по коридору и распечатываю пакет. Писем три. В каждое вложены сухие цветы.
1
Письмо с чашечками ландыша
«Я сейчас очень счастлив, как будто получил крылья. Знаю, что моя жизнь в любой момент оборвется, поэтому я тороплюсь запечатлеть не столько себя, сколько время, которое так жестоко обошлось со мной. Не хочу быть неблагодарным пасынком эпохи перемен. Не думаю сейчас ни о близких, ни
о случайных людях, сталкивавшихся со мной, думаю только о следе своих
подошв на этой земле, ведь уже никогда не встану с инвалидного кресла.
Держу старинное письмо, в него вложены сухие ландыши. Когда-то они были белыми, как гетры на китайских солдатах. В двадцатых годах я видел их, а также колчаковских офицеров, авантюристов и благородных рыцарей, мечтавших спасти страну. Мы с мальчишками бегали по содрогавшемуся городу, богатые иностранцы давали нам пирожные из кондитерской Курупи. Ватагами мы преследовали мчащиеся автомобили с флажками посольств разных стран. Уроки в школах были остановлены, и мы изучали географию на улицах города-порта, оказавшегося ареной мировых событий. Мы разглядывали военные мундиры почти двадцати государств. Экспедиционные корпуса японцев, американцев, шотландцев - мужчин в юбках и с голыми коленями, войска из Индии с сипаями в красивой, черного цвета одежде, англичане – рыжие и надменные.
В письме молодой человек – я уже не помню, как его звали! – назначает моей тете, работавшей тогда в конторе Кокина секретаршей, свидание. «Встретимся у Золотого рога, в шесть» - выведено чернилами на полях.
Да, я отчетливо помню, что перевороты совершались почти каждый день. Было так, что утром на улицах развевались японские флаги, а вечером уже американские. Самое опасное место был вокзал. Там расстреливали повстанцев, трупы долго не убирали. Мне
нравилось смотреть в лица убитых. Почти у всех было выражение недоумения,
вопроса «за что?», довольно опасного, на мой взгляд. Тогда я научился не бояться мертвых, они казались мне одинаковыми в своей незащищенности и ошибочности.
Я принадлежал к населению, не сочувствовал ни большевикам, ни партизанам, ни колчаковцам. К иностранцам относился с почтением: от них веяло свободой и богатством.
Рестораны не закрывались ни ночью, ни во время самого шумного переворота.
Поезда приходили на вокзал, его помещение тоже было открыто круглосуточно.
Официанткой там работала моя мать, успевавшая накормить меня горячей
едой.
Все кончилось, когда Дальневосточная республика воссоединилась с
Россией. Мы стали городом «нашенским», то есть потеряли
индивидуальность разноликого порта. Моя тетка успела выйти замуж за
американского моряка, которому удалось переправить ее через Шанхай в
Америку. Я завидовал ей всю жизнь, так как мечтал посмотреть на
легендарную страну хоть одним глазком.
Я отлично помню свой город до Советов, то есть примерно до двадцать пятого года.
Сейчас он представляется мне экзотикой. Действительно, я видел корейские
фанзы на окраинах, с приятелями заглядывал в притоны морфинистов в
китайских кварталах. В центре сновали продавцы воды – тогда работали в основном колонки, а не водопровод.
Среди толпы выделялись моряки, барышни их обожали. В сквере Завойко трудно было найти вечером пустую скамейку.
Ощущение ветра и бесшабашности, какой-то вседозволенности было,
возможно, от самого запаха Тихого океана, от чувства удаленности от
столицы.
В 1930 году моему отцу, инженеру-механику, предоставили участок в районе Тигровой
сопки. Улочка получила название Инженерного тупика. Наш дом одной стороной упирался в сопку, сверху воинская часть, а фасадом выходил на террасу, край которой отец засадил кустами акации. Во дворе цвели вишни, пел петух, а в погребе холодело самодельное мороженое. Оно было янтарно-желтым и очень жирным. Когда я наблюдал вскрытие трупа в анатомичке, поразился, как жир человека похож на то мороженое из детства».
***
Сидела в комнате дежурной, читала. Представляла старика, прикованного к постели. Он лежал здесь много лет, вслушиваясь в беспокойную память. Не говорил ни с кем, как утверждала фрау. Только писал на клочках бумаги. Оставил письма с мертвыми растениями. Чудак!
Картина его детства в моем городе обескуражила. Закрываю глаза, внезапно включился экран. И я смотрю старый фильм.
Шумит океан. В тревоге нанизывает мои беды. Волна за волной несет новые промахи, ошибки, обиды. Я заблудилась на бухте Шамора. Но меня нашли, вернули из леса. Там шумели дубы. Перед тайфуном дубы шумят тревожно. Я поранила ногу, споткнувшись о камень. Ведь я смотрела на крону огромных деревьев! Мама поставила меня в воду промыть рану. Я плакала от боли и обиды, мне хотелось в лес. Я боялась ревущих волн.
«Не приеду тебя хоронить!» - кричала я. Ветер рвал фразу и сердце мамы. Вечером я бросилась солдатиком с пирса на Седанке. Ударилась, но выплыла быстро. Слова остались тяжелой памятью и пророчеством.
2
Письмо с листьями березы, кремового цвета
«Меня много мучили. Но я не незлобив. Сейчас конец ноября, а море замерзать
и не думает. Страна янтарного леса, Юрмала, была вечно-зеленой. Отец рассказывал про кусочки янтаря с остатками хвойных деревьев. Мальчишки находили их на берегу во время отлива. Это было очень давно.
Отец, когда был маленьким, проснулся ночью. Пытался найти брюки, но не проснувшись, вышел на улицу в нижнем белье. Пастор учил: нельзя воровать лодки. Во дворе были двое с ножами. Надо было идти босиком по мокрому песку, прятаться в сарае. В нем раньше хранили лодку, потом там лежало сено для коз. Отец прислонился к сухой охапке, трава колола шею, спину.
Всплеск воды, дом виден из щели. Он наблюдал, как они уплывали. Поднялась волна, гребни с пеной. Вцепился ногтями в колени, расцарапал кожу до крови. Дом спал. Ветки рябины бились от ветра в окна. Маяк наводил луч прожектора, тени играли на стенах водорослями. Мглистые крабы плыли через прозрачный сумрак, отец засыпал. Снились белые волны и теплые руки. Наверное, его мамы или бабушки.
Утром было тихо. Лишь чайки смутно белели над морем, их крики вязли в ушах. Песчаная пустошь была, как и раньше, однотонная и грустная.
Бабушкина душа плыла над пляжем. Она поднималась над серой водой, становилась синей от сентябрьского утра. В домах уже топили печи, и дым поднимался за бабушкой. Этого дыма было не так уж много, чтобы закрыть все море, и наш дом, и сарай, и отца.
Голый дом, пустошь с чайками, лодка, которую украли, бабушка, лежащая на полу, - все это испарится, как дым. В субботу приехала мама отца из Риги и вымыла пол, сделала мороженое цвета янтаря, жирное и вкусное. Ведь нет таких вещей, которые нельзя исправить?
В 1923 году убрались из города японские военные корабли, исчезли и
все американцы. Из иностранцев остались китайцы и корейцы. Какое-то время
город был объявлен свободной зоной, то есть привозимые товары не облагались
пошлиной. Торговые дома «Кунст и Альберс», «Чурин и Ко» имели сказочный ассортимент по вполне приемлемым ценам. По элегантности одежда, которая выставлялась у нас, могла соперничать с парижской. Женщины Владивостока обладали особенным шармом, имея европейскую внешность, они были гибки, как азиатки. В ресторанах подавались рагу из осьминога, глазуньи с жареными гребешками,
нежными моллюсками. Развевающиеся шарфы из натурального шелка пахли океанским ветром, а поцелуи дам хранили для меня отпечатки пыльцы редких бабочек. Соль на губах после купания, вкус крови в лагере потом, после войны, эти ощущения для меня одинаково прекрасны, потому что тогда я был молод.
В тридцать первом был арестован отец. Я хохотал от страха во сне, боясь задать и себе вопрос «за что?». Мы не стали с матушкой испытывать судьбу и уехали в Москву. Война была для меня избавлением, я перестал трястись по ночам. В Юрмалу я вернулся только в пятьдесят седьмом.
Моя юность была фантастической. Кроме страха я испытывал очень сильную жажду жизни, я любил солнце и катался в дорожной пыли, восхищаясь золотыми крупинками. Из всех напитков я ценю чистую воду. В женщине – ее сердце. Меня спасла одна немка».
***
Почти светает. Сегодня светает? Интересно, в какое время умер старик?
Вода мерцала в июльскую ночь. Она была ласкова, чутка, легка, осторожна. Ночь первой любви. Руки любимого несли меня в воде. Благословенная тьма. Я не помню его лица до сих пор.
Губы перебирали темноту. Я прозрела любимого через шум моря, дыхание леса. Особого янтарного леса, о котором он рассказывал ночами. Скула, щека, висок, локон. Взаправду? Тогда это было – да. Через кору древнего леса я видела узор, предназначенный только мне. Общая тайна. Мы опустились на дно океана. Там была мозаика из сияния рассвета. Он видел его на море, когда работал матросом. Никто в мире не видел такого рассвета. Теперь о нем знаю я. Я знаю последнюю тайну любимого: он умер на рассвете.
3
Письмо с огромным сухим бутоном, бурые пятна разбрызганы по бумаге
”Я получил прекрасное образование. Родители привезли меня из Риги во Владивосток в 1915 году. Учили дома у одной дамы, окончившей Смольный. Она была женой
командированного на Дальний Восток полковника. Возили на лошадях в пригородную зону, «Шестой километр». В нашей семье говорили по-немецки, а дама давала уроки
французского и русского. В 1921 году я поступил в Коммерческое училище,
шикарное белое здание, расположенное сейчас на улице Суханова. В первый
класс меня приняли в возрасте десяти лет после успешно сданных экзаменов
по арифметике и диктанту. Обучение было платным, брали только золотые
монеты, а не ассигнации, и строгим. Меня наказывал молодой человек,
«экзекутор», за то, что я говорил по-русски с акцентом, наряжался в
женское платье и был большим фантазером. К своему благоразумию, никогда не
увлекался политикой, иначе бы меня выгнали из привилегированного заведения.
Когда на фронте я попал в плен, стал работать переводчиком, потому что владел немецким и просто хотел жить. Так получилось, что при немцах я переехал в Словакию. Через татровские леса удалось бежать. Мой план был весьма замысловат: дойти до родственников отца, проживающих в Швеции. Благодаря прибалтийской
внешности и знанию языков я рассчитывал добраться до оккупированного
немцами Таллина, а оттуда по обстоятельствам на восток или север, через
Финский залив.
Это произошло на пыльной дороге в центре Европы в жаркий августовский
день. Я присоединился к колонне беженцев, двигавшейся в сторону
Баден-Бадена. Вдруг появились советские истребители, все бросились в канавы
вдоль дороги. Вот тогда я научился зарываться в землю, как крот. Я всегда
представлял себя маленьким животным в минуты опасности. Моя интуиция
обнажалась, я очень хотел жить, и я спасался. Вдруг на меня упало чье-то
легкое тело, как будто ребенка. Я никогда не был счастлив, как тогда! Молодая женщина и я, изголодавшийся по нежности, мы бросили вызов войне, мы любили, игнорируя смерть и находящихся рядом людей. Казалось, сама Венера снизошла, вложив в душу что-то самое главное, что я познал в горячей пыли исстрадавшейся земли.
Катрин, чистокровная немка, она приютила меня. Всю войну я жил в качестве батрака у нее в деревне. Много раз она спасала меня, рискуя собственной жизнью.
Счастье закончилось, когда я был отправлен на Родину и разделил судьбу заключенных на Севере. Катрин нашла меня уже после перестройки, и я опять оказался в Германии, где и заканчиваю свои дни в пансионе, оплаченным сердобольной
немецкой женщиной. Она умерла пять лет назад, в страшных мучениях, от рака.
...Сейчас, когда пишу эти строки, в холле прохладно и сумеречно. Я попросил
зажечь свечу, хотя на столе прекрасная лампа с абажуром оливкого цвета.
Смотрю на свои каракули, когда-то у меня был воздушный почерк. Я всегда
писал легко: очень вдохновенно и мало содержательно. Я никогда не умел
сконцентрироваться на главном. Я просто шутил в письмах, иногда обижался,
но никогда не думал, что они, бумажки, переживут меня. Поэтому я кладу в конверты цветы и листья.
Знаете, я вас попрошу: возьмите в руки перископ, например, от подводной лодки.
Нацельтесь на мой город. Присмотритесь, вон он – залитый светом порт. Как
он прекрасен, залив Петра Великого, в мириадах вечерних огней! Возвращаться
домой – наверное, это и есть правда?
Глядя на виадуки и мосты, украшенные
иллюминацией, я вспомнил надкушенное зеленое яблоко, и оскомина от
затянувшейся жизни перекосила мое лицо...”
* * *
Сын рассказал мне, что значит сиянье души нерастраченной. Сын родился на закате. С тех пор я люблю море в час заката.
Старик жил в Юрмале. Я приезжала на Балтику. И видела море свинцовое, обагренное осенним закатом. На берегу я рассказывала сыну про страну янтарного леса. Однажды мы нашли перстень из янтаря. В лучах заходящего солнца осколки мозаики из перистых завитков, веточек и узоров растений, пролежавших миллионы лет в земле и море, казались знаками вечной жизни.
С годами зеркало янтаря помутнело. Сын вырос. Иногда я одна смотрю на перстень и вижу что-то тревожное. Как будто гляжу на дно колодца. И не нахожу там ничего, кроме мерцающих бликов.
Утром мне кажется, старик улыбается трагической маской. Зачем все это? Как хорошо, что настало утро. И я больше не думаю о море. Не слышу криков чаек. Натужных, как все обиды и долги моей жизни. Связываю письма розовой ленточкой. Старик же упорно бормочет свою грустную историю. Он напоминает о городе, в котором остались могилы отца, любимого, матери. Бросаю письма на дно сумки. Прощай, ночь растерянности! Здравствуй, Владивосток.
© Copyright: Милла Синиярви, 2008